Неточные совпадения
Зато и пламенная младость
Не может
ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как, сердца исповедь любя,
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его любви младую повесть,
Обильный чувствами рассказ,
Давно не
новыми для нас.
— Поверьте мне, это малодушие, — отвечал очень покойно и добродушно философ-юрист. — Старайтесь только, чтобы производство дела было все основано на бумагах, чтобы на словах
ничего не было. И как только увидите, что дело идет к развязке и удобно к решению, старайтесь — не то чтобы оправдывать и защищать себя, — нет, просто спутать
новыми вводными и так посторонними статьями.
Они, сказать правду, боятся
нового генерал-губернатора, чтобы из-за тебя чего-нибудь не вышло; а я насчет генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то с дворянством решительно
ничего не сделает.
Уже он видел себя действующим и правящим именно так, как поучал Костанжогло, — расторопно, осмотрительно,
ничего не заводя
нового, не узнавши насквозь всего старого, все высмотревши собственными глазами, всех мужиков узнавши, все излишества от себя оттолкнувши, отдавши себя только труду да хозяйству.
Все это произвело ропот, особенно когда
новый начальник, точно как наперекор своему предместнику, объявил, что для него ум и хорошие успехи в науках
ничего не значат, что он смотрит только на поведенье, что если человек и плохо учится, но хорошо ведет себя, он предпочтет его умнику.
Сначала он принялся угождать во всяких незаметных мелочах: рассмотрел внимательно чинку перьев, какими писал он, и, приготовивши несколько по образцу их, клал ему всякий раз их под руку; сдувал и сметал со стола его песок и табак; завел
новую тряпку для его чернильницы; отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и всякий раз клал ее возле него за минуту до окончания присутствия; чистил ему спину, если тот запачкал ее мелом у стены, — но все это осталось решительно без всякого замечания, так, как будто
ничего этого не было и делано.
Дело известное, что мужик: на
новой земле, да заняться еще хлебопашеством, да
ничего у него нет, ни избы, ни двора, — убежит, как дважды два, навострит так лыжи, что и следа не отыщешь».
— Иной раз, право, мне кажется, что будто русский человек — какой-то пропащий человек. Нет силы воли, нет отваги на постоянство. Хочешь все сделать — и
ничего не можешь. Все думаешь — с завтрашнего дни начнешь
новую жизнь, с завтрашнего дни примешься за все как следует, с завтрашнего дни сядешь на диету, — ничуть не бывало: к вечеру того же дни так объешься, что только хлопаешь глазами и язык не ворочается, как сова, сидишь, глядя на всех, — право и эдак все.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег,
новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города, —
ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную жизнь их.
Она сообщала, между прочим, что, несмотря на то, что он, по-видимому, так углублен в самого себя и ото всех как бы заперся, — к
новой жизни своей он отнесся очень прямо и просто, что он ясно понимает свое положение, не ожидает вблизи
ничего лучшего, не имеет никаких легкомысленных надежд (что так свойственно в его положении) и
ничему почти не удивляется среди
новой окружающей его обстановки, так мало похожей на что-нибудь прежнее.
Одним словом, вы видите, что до сих пор тут нет
ничего особенно
нового.
— А с пустяками ходишь, батюшка,
ничего, почитай, не стоит. За колечко вам прошлый раз два билетика [Билетик (простореч.) — рубль.] внесла, а оно и купить-то его
новое у ювелира за полтора рубля можно.
Наутро опять жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич
ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он
новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
Ольга чутко прислушивалась, пытала себя, но
ничего не выпытала, не могла добиться, чего по временам просит, чего ищет душа, а только просит и ищет чего-то, даже будто — страшно сказать — тоскует, будто ей мало было счастливой жизни, будто она уставала от нее и требовала еще
новых, небывалых явлений, заглядывала дальше вперед…
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается?
Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на
новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Она знала, у кого спросить об этих тревогах, и нашла бы ответ, но какой? Что, если это ропот бесплодного ума или, еще хуже, жажда не созданного для симпатии, неженского сердца! Боже! Она, его кумир — без сердца, с черствым,
ничем не довольным умом! Что ж из нее выйдет? Ужели синий чулок! Как она падет, когда откроются перед ним эти
новые, небывалые, но, конечно, известные ему страдания!
Если мы скажем и утвердим ясными доводами, что ценсура с инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители инквизиции изобрели ценсуру, то есть рассмотрение приказное книг до издания их в свет, то мы хотя
ничего не скажем
нового, но из мрака протекших времен извлечем, вдобавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разные времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да не обратит полет свой к величию и свободе.
Дело
нового устройства своего хозяйства занимало его так, как еще
ничто никогда в жизни.
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался голос совсем другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был смелый, дерзкий,
ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда явившегося
нового человеческого существа.
Он забыл всё то, что он думал о своей картине прежде, в те три года, когда он писал ее; он забыл все те ее достоинства, которые были для него несомненны, — он видел картину их равнодушным, посторонним,
новым взглядом и не видел в ней
ничего хорошего.
И он с свойственною ему ясностью рассказал вкратце эти
новые, очень важные и интересные открытия. Несмотря на то, что Левина занимала теперь больше всего мысль о хозяйстве, он, слушая хозяина, спрашивал себя: «Что там в нем сидит? И почему, почему ему интересен раздел Польши?» Когда Свияжский кончил, Левин невольно спросил: «Ну так что же?» Но
ничего не было. Было только интересно то, что «оказывалось» Но Свияжский не объяснил и не нашел нужным объяснять, почему это было ему интересно.
Про нее нельзя
ничего сказать
нового, — сказала толстая, красная, без бровей и без шиньона, белокурая дама в старом шелковом платье.
Беспрестанно начиналось, как будто собиралось музыкальное выражение чувства, но тотчас же оно распадалось на обрывки
новых начал музыкальных выражений, а иногда просто на
ничем, кроме прихоти композитора, не связанные, но чрезвычайно сложные звуки.
— Ах, напротив, я
ничем не занята, — отвечала Варенька, но в ту же минуту должна была оставить своих
новых знакомых, потому что две маленькие русские девочки, дочери больного, бежали к ней.
Она нашла это утешение в том, что ей, благодаря этому знакомству, открылся совершенно
новый мир, не имеющий
ничего общего с её прошедшим, мир возвышенный, прекрасный, с высоты которого можно было спокойно смотреть на это прошедшее.
Дарья Александровна наблюдала эту
новую для себя роскошь и, как хозяйка, ведущая дом, — хотя и не надеясь
ничего из всего виденного применить к своему дому, так это всё по роскоши было далеко выше ее образа жизни, — невольно вникала во все подробности, и задавала себе вопрос, кто и как это всё сделал.
Она не интересовалась теми, кого знала, чувствуя, что от них
ничего уже не будет
нового.
Ни думать, ни желать она
ничего не могла вне жизни с этим человеком; но этой
новой жизни еще не было, и она не могла себе даже представить ее ясно.
Что он испытывал к этому маленькому существу, было совсем не то, что он ожидал.
Ничего веселого и радостного не было в этом чувстве; напротив, это был
новый мучительный страх. Это было сознание
новой области уязвимости. И это сознание было так мучительно первое время, страх за то, чтобы не пострадало это беспомощное существо, был так силен, что из-за него и не заметно было странное чувство бессмысленной радости и даже гордости, которое он испытал, когда ребенок чихнул.
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он не курил целый вечер, и вместе
новое чувство умиления пред ее к себе любовью, — то и прелестно, что
ничего не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что любит.
Как отравленный, бродил он с места на место; он еще выезжал, он сохранил все привычки светского человека; он мог похвастаться двумя-тремя
новыми победами; но он уже не ждал
ничего особенного ни от себя, ни от других и
ничего не предпринимал.
— Ради ее именно я решила жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот дом, — уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу
новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? «Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине». Ты
ничего не знаешь о Диомидове?
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому,
ничего не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она говорит о
новой русской поэзии.
Но в Выборг он вернулся несколько утомленный обилием
новых впечатлений и настроенный, как чиновник, которому необходимо снова отдать себя службе, надоевшей ему. Встреча с братом, не возбуждая интереса, угрожала длиннейшей беседой о политике, жалобными рассказами о жизни ссыльных, воспоминаниями об отце, а о нем Дмитрий, конечно,
ничего не скажет лучше, чем сказала Айно.
Клим был уверен, что в доме нет
ничего незнакомого ему, но вдруг являлось что-то
новое, не замеченное раньше.
«Возможно, даже наверное, она безжалостна к людям и хитрит. Она — человек определенной цели. У нее есть оправдание: ее сектантство, желание создать какую-то
новую церковь. Но нет
ничего, что намекало бы на неискренность ее отношения ко мне. Она бывает груба со мной на словах, но она вообще грубовата».
— Смешно спросил? Ну —
ничего! Мне, разумеется, ее не нужно, а — любопытно мне: как она жить будет? С такой красотой — трудно. И, потом, я все думаю, что у нас какая-нибудь Лола Монтес должна явиться при
новом царе.
Вечер так и прошел; мы были вместо десяти уже в шестнадцати милях от берега. «Ну, завтра чем свет войдем», — говорили мы, ложась спать. «Что
нового?» — спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. «Васька жаворонка съел», — сказал он. «Что ты, где ж он взял?» — «Поймал на сетках». — «Ну что ж не отняли?» — «Ушел в ростры, не могли отыскать». — «Жаль! Ну а еще что?» — «Еще —
ничего». — «Как
ничего: а на якорь становиться?» — «Куда те становиться: ишь какая погода! со шканцев на бак не видать».
С этим же равнодушием он, то есть Фаддеев, — а этих Фаддеевых легион — смотрит и на
новый прекрасный берег, и на невиданное им дерево, человека — словом, все отскакивает от этого спокойствия, кроме одного
ничем не сокрушимого стремления к своему долгу — к работе, к смерти, если нужно.
Я —
ничего себе: всматривался в открывшиеся теперь совсем подробности
нового берега, глядел не без удовольствия, как скачут через камни, точно бешеные белые лошади, буруны, кипя пеной; наблюдал, как начальство беспокоится, как появляется иногда и задумчиво поглядывает на рифы адмирал, как все примолкли и почти не говорят друг с другом.
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще
ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила; кричать — не кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой
новый мундир, надел его и во всей красе показался Аленке. В это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и начала Аленку усовещивать.
Тосковать ему случалось часто и прежде, и не диво бы, что пришла она в такую минуту, когда он завтра же, порвав вдруг со всем, что его сюда привлекло, готовился вновь повернуть круто в сторону и вступить на
новый, совершенно неведомый путь, и опять совсем одиноким, как прежде, много надеясь, но не зная на что, многого, слишком многого ожидая от жизни, но
ничего не умея сам определить ни в ожиданиях, ни даже в желаниях своих.
Подробнее на этот раз
ничего не скажу, ибо потом все объяснится; но вот в чем состояла главная для него беда, и хотя неясно, но я это выскажу; чтобы взять эти лежащие где-то средства, чтобы иметь право взять их, надо было предварительно возвратить три тысячи Катерине Ивановне — иначе «я карманный вор, я подлец, а
новую жизнь я не хочу начинать подлецом», — решил Митя, а потому решил перевернуть весь мир, если надо, но непременно эти три тысячи отдать Катерине Ивановне во что бы то ни стало и прежде всего.
При первом же соблазне — ну хоть чтоб опять чем потешить ту же
новую возлюбленную, с которой уже прокутил первую половину этих же денег, — он бы расшил свою ладонку и отделил от нее, ну, положим, на первый случай хоть только сто рублей, ибо к чему-де непременно относить половину, то есть полторы тысячи, довольно и тысячи четырехсот рублей — ведь все то же выйдет: „подлец, дескать, а не вор, потому что все же хоть тысячу четыреста рублей да принес назад, а вор бы все взял и
ничего не принес“.
«Ну что я в этом понимаю, что я в этих делах разбирать могу? — в сотый раз повторял он про себя, краснея, — ох, стыд бы
ничего, стыд только должное мне наказание, — беда в том, что несомненно теперь я буду причиною
новых несчастий…
— Браня тебя, себя браню! — опять засмеялся Иван, — ты — я, сам я, только с другою рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю… и
ничего не в силах сказать мне
нового!
Затем Грушенька о всех дальнейших сношениях с этим
новым соперником Митеньке уже
ничего не сообщала.
Вообще же Грушеньку допрашивали не очень долго, да и не могла она, конечно, сообщить
ничего особенно
нового.
А Дмитрий Федорович, которому Грушенька, улетая в
новую жизнь, «велела» передать свой последний привет и заказала помнить навеки часок ее любви, был в эту минуту,
ничего не ведая о происшедшем с нею, тоже в страшном смятении и хлопотах.